Неточные совпадения
Татьяна (русская душою,
Сама не зная почему)
С ее холодною красою
Любила русскую зиму,
На солнце иней в день морозный,
И сани, и зарею поздной
Сиянье розовых снегов,
И мглу крещенских вечеров.
По старине торжествовали
В их доме эти вечера:
Служанки со
всего двора
Про барышень своих гадали
И им сулили каждый год
Мужьев военных и поход.
Тут был на эпиграммы падкий,
На
всё сердитый господин:
На чай хозяйский слишком сладкий,
На плоскость дам, на тон мужчин,
На толки
про роман туманный,
На вензель, двум сестрицам данный,
На ложь журналов, на войну,
На снег и на свою жену. //……………………………………
«Не спится, няня: здесь так душно!
Открой окно да сядь ко мне». —
«Что, Таня, что с тобой?» — «Мне скучно,
Поговорим о старине». —
«О чем же, Таня? Я, бывало,
Хранила в памяти не мало
Старинных былей, небылиц
Про злых духов и
про девиц;
А нынче
всё мне тёмно, Таня:
Что знала, то забыла. Да,
Пришла худая череда!
Зашибло…» — «Расскажи мне, няня,
Про ваши старые года:
Была ты влюблена тогда...
Не мадригалы Ленский пишет
В альбоме Ольги молодой;
Его перо любовью дышит,
Не хладно блещет остротой;
Что ни заметит, ни услышит
Об Ольге, он
про то и пишет:
И полны истины живой
Текут элегии рекой.
Так ты, Языков вдохновенный,
В порывах сердца своего,
Поешь бог ведает кого,
И свод элегий драгоценный
Представит некогда тебе
Всю повесть о твоей судьбе.
Кого ж любить? Кому же верить?
Кто не изменит нам один?
Кто
все дела,
все речи мерит
Услужливо на наш аршин?
Кто клеветы
про нас не сеет?
Кто нас заботливо лелеет?
Кому порок наш не беда?
Кто не наскучит никогда?
Призрака суетный искатель,
Трудов напрасно не губя,
Любите самого себя,
Достопочтенный мой читатель!
Предмет достойный: ничего
Любезней, верно, нет его.
Но куклы даже в эти годы
Татьяна в руки не брала;
Про вести города,
про моды
Беседы с нею не вела.
И были детские проказы
Ей чужды: страшные рассказы
Зимою в темноте ночей
Пленяли больше сердце ей.
Когда же няня собирала
Для Ольги на широкий луг
Всех маленьких ее подруг,
Она в горелки не играла,
Ей скучен был и звонкий смех,
И шум их ветреных утех.
— А <
про> Чичикова я вам расскажу вещи неслыханные. Делает он такие дела… Знаете ли, Афанасий Васильевич, что завещание ведь ложное? Отыскалось настоящее, где
все имение принадлежит воспитанницам.
Черты такого необыкновенного великодушия стали ему казаться невероятными, и он подумал
про себя: «Ведь черт его знает, может быть, он просто хвастун, как
все эти мотишки; наврет, наврет, чтобы поговорить да напиться чаю, а потом и уедет!» А потому из предосторожности и вместе желая несколько поиспытать его, сказал он, что недурно бы совершить купчую поскорее, потому что-де в человеке не уверен: сегодня жив, а завтра и бог весть.
«Эк его неугомонный бес как обуял!» — подумал
про себя Чичиков и решился во что бы то ни стало отделаться от всяких бричек, шарманок и
всех возможных собак, несмотря на непостижимую уму бочковатость ребр и комкость лап.
«А что ж, — подумал
про себя Чичиков, — заеду я в самом деле к Ноздреву. Чем же он хуже других, такой же человек, да еще и проигрался. Горазд он, как видно, на
все, стало быть, у него даром можно кое-что выпросить».
— Это, однако ж, странно, — сказала во
всех отношениях приятная дама, — что бы такое могли значить эти мертвые души? Я, признаюсь, тут ровно ничего не понимаю. Вот уже во второй раз я
все слышу
про эти мертвые души; а муж мой еще говорит, что Ноздрев врет; что-нибудь, верно же, есть.
Чичиков посмотрел: рукав новешенького фрака был
весь испорчен. «Пострел бы тебя побрал, чертенок проклятый!» — пробормотал он в сердцах
про себя.
Словом, пошли толки, толки, и
весь город заговорил
про мертвые души и губернаторскую дочку,
про Чичикова и мертвые души,
про губернаторскую дочку и Чичикова, и
все, что ни есть, поднялось.
Заманчиво мелькали мне издали сквозь древесную зелень красная крыша и белые трубы помещичьего дома, и я ждал нетерпеливо, пока разойдутся на обе стороны заступавшие его сады и он покажется
весь с своею, тогда, увы! вовсе не пошлою, наружностью; и по нем старался я угадать, кто таков сам помещик, толст ли он, и сыновья ли у него, или целых шестеро дочерей с звонким девическим смехом, играми и вечною красавицей меньшею сестрицей, и черноглазы ли они, и весельчак ли он сам или хмурен, как сентябрь в последних числах, глядит в календарь да говорит
про скучную для юности рожь и пшеницу.
Удержалось у него тысячонок десяток, запрятанных
про черный день, да дюжины две голландских рубашек, да небольшая бричка, в какой ездят холостяки, да два крепостных человека, кучер Селифан и лакей Петрушка, да таможенные чиновники, движимые сердечною добротою, оставили ему пять или шесть кусков мыла для сбережения свежести щек — вот и
все.
Извините, Петр Петрович, те господа ведь,
про которых вы говорите,
всё же они на какой-нибудь дороге,
всё же они трудятся.
—
Все к лучшему! — сказал я, присев у огня, — теперь вы мне доскажете вашу историю
про Бэлу; я уверен, что этим не кончилось.
Я, говориль, на вас большой сатир гедрюкт будет, потому я во
всех газет могу
про вас
все сочиниль.
Он точно цеплялся за
все и холодно усмехнулся, подумав это, потому что уж наверно решил
про контору и твердо знал, что сейчас
все кончится.
Буду вот твои сочинения читать, буду
про тебя слышать ото
всех, а нет-нет — и сам зайдешь проведать, чего ж лучше?
В эту самую минуту Амалия Ивановна, уже окончательно обиженная тем, что во
всем разговоре она не принимала ни малейшего участия и что ее даже совсем не слушают, вдруг рискнула на последнюю попытку и с потаенною тоской осмелилась сообщить Катерине Ивановне одно чрезвычайно дельное и глубокомысленное замечание о том, что в будущем пансионе надо обращать особенное внимание на чистое белье девиц (ди веше) и что «непременно должен буль одна такая хороши дам (ди даме), чтоб карашо
про белье смотрель», и второе, «чтоб
все молоды девиц тихонько по ночам никакой роман не читаль».
Марфа Петровна уже третий день принуждена была дома сидеть; не с чем в городишко показаться, да и надоела она там
всем с своим этим письмом (
про чтение письма-то слышали?).
Мне надо быть на похоронах того самого раздавленного лошадьми чиновника,
про которого вы… тоже знаете… — прибавил он, тотчас же рассердившись за это прибавление, а потом тотчас же еще более раздражившись, — мне это
все надоело-с, слышите ли, и давно уже… я отчасти от этого и болен был… одним словом, — почти вскрикнул он, почувствовав, что фраза о болезни еще более некстати, — одним словом: извольте или спрашивать меня, или отпустить сейчас же… а если спрашивать, то не иначе как по форме-с!
Раскольников перешел через площадь. Там, на углу, стояла густая толпа народа,
все мужиков. Он залез в самую густоту, заглядывая в лица. Его почему-то тянуло со
всеми заговаривать. Но мужики не обращали внимания на него и
все что-то галдели
про себя, сбиваясь кучками. Он постоял, подумал и пошел направо, тротуаром, по направлению к В—му. Миновав площадь, он попал в переулок…
— Э, полноте, что мне теперь приемы! Другое бы дело, если бы тут находились свидетели, а то ведь мы один на один шепчем. Сами видите, я не с тем к вам пришел, чтобы гнать и ловить вас, как зайца. Признаетесь аль нет — в эту минуту мне
все равно.
Про себя-то я и без вас убежден.
«Лжет! — думал он
про себя, кусая ногти со злости. — Гордячка! Сознаться не хочет, что хочется благодетельствовать! О, низкие характеры! Они и любят, точно ненавидят. О, как я… ненавижу их
всех!»
«Обыск, обыск, сейчас обыск! — повторял он
про себя, торопясь дойти, — разбойники! подозревают!» Давешний страх опять охватил его
всего, с ног до головы.
— Это я знаю, что вы были, — отвечал он, — слышал-с. Носок отыскивали… А знаете, Разумихин от вас без ума, говорит, что вы с ним к Лавизе Ивановне ходили, вот
про которую вы старались тогда, поручику-то Пороху мигали, а он
все не понимал, помните? Уж как бы, кажется, не понять — дело ясное… а?
— Ее-то? Теперь? Ах да… вы
про нее! Нет. Это
все теперь точно на том свете… и так давно. Да и все-то кругом точно не здесь делается…
— Ведь какая складка у
всего этого народа! — захохотал Свидригайлов, — не сознается, хоть бы даже внутри и верил чуду! Ведь уж сами говорите, что «может быть» только случай. И какие здесь
всё трусишки насчет своего собственного мнения, вы представить себе не можете, Родион Романыч! Я не
про вас. Вы имеете собственное мнение и не струсили иметь его. Тем-то вы и завлекли мое любопытство.
— Я пришел вас уверить, что я вас всегда любил, и теперь рад, что мы одни, рад даже, что Дунечки нет, — продолжал он с тем же порывом, — я пришел вам сказать прямо, что хоть вы и несчастны будете, но все-таки знайте, что сын ваш любит вас теперь больше себя и что
все, что вы думали
про меня, что я жесток и не люблю вас,
все это была неправда. Вас я никогда не перестану любить… Ну и довольно; мне казалось, что так надо сделать и этим начать…
Нет-с, я вот что
про себя думал некоторое время, вот особенно в дороге, в вагоне сидя: не способствовал ли я
всему этому… несчастию, как-нибудь там раздражением нравственно или чем-нибудь в этом роде?
— Я вам не
про то, собственно, говорила, Петр Петрович, — немного с нетерпением перебила Дуня, — поймите хорошенько, что
все наше будущее зависит теперь от того, разъяснится ли и уладится ли
все это как можно скорей, или нет? Я прямо, с первого слова говорю, что иначе не могу смотреть, и если вы хоть сколько-нибудь мною дорожите, то хоть и трудно, а
вся эта история должна сегодня же кончиться. Повторяю вам, если брат виноват, он будет просить прощения.
— А знаете, Авдотья Романовна, вы сами ужасно как похожи на вашего брата, даже во
всем! — брякнул он вдруг, для себя самого неожиданно, но тотчас же, вспомнив о том, что сейчас говорил ей же
про брата, покраснел как рак и ужасно сконфузился. Авдотья Романовна не могла не рассмеяться, на него глядя.
Это они хотят заманить меня хитростью и вдруг сбить на
всем», — продолжал он
про себя, выходя на лестницу.
«Важнее
всего, знает Порфирий иль не знает, что я вчера у этой ведьмы в квартире был… и
про кровь спрашивал? В один миг надо это узнать, с первого шагу, как войду, по лицу узнать; и-на-че… хоть пропаду, да узнаю!»
Раскольников сел, дрожь его проходила, и жар выступал во
всем теле. В глубоком изумлении, напряженно слушал он испуганного и дружески ухаживавшего за ним Порфирия Петровича. Но он не верил ни единому его слову, хотя ощущал какую-то странную наклонность поверить. Неожиданные слова Порфирия о квартире совершенно его поразили. «Как же это, он, стало быть, знает
про квартиру-то? — подумалось ему вдруг, — и сам же мне и рассказывает!»
— Н-нет, — наивно и робко прошептала Соня, — только… говори, говори! Я пойму, я
про себя
все пойму! — упрашивала она его.
«Нет, думаю, мне бы уж лучше черточку!..» Да как услышал тогда
про эти колокольчики, так
весь даже так и замер, даже дрожь прохватила.
— Эх, батюшка! Слова да слова одни! Простить! Вот он пришел бы сегодня пьяный, как бы не раздавили-то, рубашка-то на нем одна,
вся заношенная, да в лохмотьях, так он бы завалился дрыхнуть, а я бы до рассвета в воде полоскалась, обноски бы его да детские мыла, да потом высушила бы за окном, да тут же, как рассветет, и штопать бы села, — вот моя и ночь!.. Так чего уж тут
про прощение говорить! И то простила!
Да и что за охота
всю жизнь мимо
всего проходить и от
всего отвертываться,
про мать забыть, а сестрину обиду, например, почтительно перенесть?
— Да… да… то есть тьфу, нет!.. Ну, да
все, что я говорил (и
про другое тут же), это
все было вздор и с похмелья.
Слышамши
все это, мы тогда никому ничего не открыли, — это Душкин говорит, — а
про убийство
все, что могли, разузнали и воротились домой
всё в том же нашем сумлении.
Народ расходился, полицейские возились еще с утопленницей, кто-то крикнул
про контору… Раскольников смотрел на
все с странным ощущением равнодушия и безучастия. Ему стало противно. «Нет, гадко… вода… не стоит, — бормотал он
про себя. — Ничего не будет, — прибавил он, — нечего ждать. Что это, контора… А зачем Заметов не в конторе? Контора в десятом часу отперта…» Он оборотился спиной к перилам и поглядел кругом себя.
— Да я не
про то, не
про то (хоть я, впрочем, кое-что и слышал), нет, я
про то, что вы вот
всё охаете да охаете!
«И как это у него
все хорошо выходит, — думала мать
про себя, — какие у него благородные порывы и как он просто, деликатно кончил
все это вчерашнее недоумение с сестрой — тем только, что руку протянул в такую минуту да поглядел хорошо…
— Сильно подействовало! — бормотал
про себя Свидригайлов, нахмурясь. — Авдотья Романовна, успокойтесь! Знайте, что у него есть друзья. Мы его спасем, выручим. Хотите, я увезу его за границу? У меня есть деньги; я в три дня достану билет. А насчет того, что он убил, то он еще наделает много добрых дел, так что
все это загладится; успокойтесь. Великим человеком еще может быть. Ну, что с вами? Как вы себя чувствуете?
Он давно уже знал
все про эту Лизавету, и даже та его знала немного.
— Кой черт улики! А впрочем, именно по улике, да улика-то эта не улика, вот что требуется доказать! Это точь-в-точь как сначала они забрали и заподозрили этих, как бишь их… Коха да Пестрякова. Тьфу! Как это
все глупо делается, даже вчуже гадко становится! Пестряков-то, может, сегодня ко мне зайдет… Кстати, Родя, ты эту штуку уж знаешь, еще до болезни случилось, ровно накануне того, как ты в обморок в конторе упал, когда там
про это рассказывали…
«Конечно, — пробормотал он
про себя через минуту, с каким-то чувством самоунижения, — конечно,
всех этих пакостей не закрасить и не загладить теперь никогда… а стало быть, и думать об этом нечего, а потому явиться молча и… исполнить свои обязанности… тоже молча, и… и не просить извинения, и ничего не говорить, и… и уж, конечно, теперь
все погибло!»